Характеристическую роль разыграл во время татарского набега 1589 года князь Константин-Василий Острожский, который для фамильных интересов своих, явился на варшавком сейме во всеоружии магнатства, с разнообразным войском, богатым обозом и артиллерией. Летописец, с тактом мелкопоместного пана, посвятил этому важному факту всего три-четыре строчки, именно: «Woiewoda Kiiowski, Woiewoda Brarławski mieli też zbiór ludzi na tem czas przy sobie nie mały, ale że się gniewali, nie chcieli się z sobą spolić: zaczym mohłi by byli iaką posługę uczynić, a onych pod Baworowem ratować».
Всё-таки у панов казаки были виноваты, как за татарский набег, так и за прогневание Циклопа, который проглотил уже много народов и готовился проглотить поляков. Как в басне вола судили звери за порчу скирды сена, так произносили паны приговор за приговором над казаками. Дела их с турками принимали наконец оборот зловещий. Полякам приходилось решать задачу страшную: to be, or not to be? При этом следует сказать, что в польскую грудь природа вложила вовсе не заячье сердце: если не львиное, то по малой мере волчье. В случае крайности поляки дрались, что называется, zajadle. Кто не помнит Москвы, Збаража, Остроленки? Воинская доблесть, по замечанию Диксона, исчезает последняя в народе. Когда пришлось бы гибнуть под кривыми саблями янычар, паны доказали бы, что не напрасно читали у классиков о гибели Карфагена. Беда была не в недостатке боевой доблести, а в том, что польское сердце, в минуты самоуглубления, сознавало всю бедность ресурсов своих для политического существования Польши. Вскоре по смерти Сигизмунда I, публичные ораторы, на «великом съезде всей Польши» у Львова, обращались к знатным и незнатым панам с такими убеждениями: «Оставьте вы, господа, домашние интересы ваши и обратите глаза на Речь Посполитую; всмотритесь во все части её: не увидите в ней ничего здорового: powszechne dobro zgwałcone, domowe wydarte znaleziecie». Много лет спустя, другой оратор, от лица земских послов Калишского воеводства, говорил на сейме в Варшаве 1585 года, между прочим, следующее: «Обступили Корону со всех сторон, как внешние, так и внутренние pęricula, и скоро может обнаружиться, что, как в прокажённом, обречённом на гибель теле, так и в Речи Посполитой нашей, nic zdrowego, nic bezpiecznego się nie znajduie».
И вот в этакое-то политическое тело втянута была свежая ещё силами Русь посредством злополучной Люблинской унии! Предана была наша отрозненная Русь полякам собственными протекторами её, подобно тому, как предал князь Острожский родную племянницу князю Димитрию Сангушку, — нет, хуже! Это была цветущая здоровьем, богатая народными песнями, наивная в возвышенности природного гения своего суламитянка, увлечённая хитростью и насилием придворных старцев к ложу отжившего свой век похитителя женщин. И как сильно было это чувство у русских панов, — у тех русских панов, которых, в их пограничном положении, вечно назирал неприятель, точно грешник праведннка, и скрежетал зубами своими! На избирательном сейме по смерти Сигизмунда Августа, когда султан грозил войной, если поляки изберут короля не по его мысли, представитель червоннорусских послов, перемышльский судья Ориховский, окончил свою речь следующими словами: «Объявляем, что наши сограждане, находясь в крайней опасности, признали за благо — одну часть рыцарства выслать сюда , а с другой частью остались сторожить, с оружием в руках, границу. Мы — самые верные стражи от двух опасностей: и той, которая угрожает нам с тылу, и той, которая касается всего государства. Любовью к Отечеству заклинаем вас, рыцари, не откажите нам в помощи: нет у нас больше сил к самозащите от непобедимого неприятеля. Турчин собирает на нас неисчислимые громады войска, татарин грабит нас, Москва готовит войну. Если и вы нас оставите, где же тогда надежда избавления? Никто из соседей не примет нас и не приютит у себя, из свободного и сильного народа мы сделаемся невольниками варваров. Это уже последнее притеснение, это последние наши речи, которые к вам обращаем; в последний раз утешаем себя надеждою нерасторжимого и тесного единения и союза с вами. Сограждане, мы ваши клиенты, братья, друзья, родные, мы ваши сыновья, а вы наши отцы, опекуны, защитники. Если изберёте недостойного короля, то мы, выставленные на такую опасность, принуждены будем поддаться грозным и сильным врагам». Ориховсвий, по словам знаменитого летописца Оржельского, говорил эту речь понурым голосом, с грустным выражением лица; из глаз его брызнули слёзы и заставили умолкнуть.
Напрасные мольбы, напрасные надежды! Нелюбимый до сих пор шляхтой Папроцкий в то самое время печатал в Кракове своего рода обличение польских панов в их неправдах относительно Руси. «Вы», говорит он, «не жаждете другой свободы, кроме свободы торговать скотом, да наполнять свои засеки и клуни. Не в пёстрых саянах свобода, господа. Это вам засвидетельствуют те, которые побывали уже в лыках (со связанными назади руками). Тогда только свободными назвал бы вас целый свет, когда б вы отразили этого падуха (падишаха) и перегородили татарские проходы».
Но в 1589 году, после Баворовского дела, и казацкой победы над татарами, поляки доказали, впрочем, и то на короткое время, справедливость пословицы: mądry Łach po szkodzie. Слышно было, что «турецкий гетман» Гедер-баша-беглербек переправился на сю сторону через Дунай, готовясь идти с громадными силами в Польшу. С ним должны были вторгнуться в польские владения и татары, но они, на беду себе, упредили турок, к которым относились почти так, как русины к полякам. Коронный гетман Ян Замойский съехался с русскими панами во Львове и начал, как возможно скорее, готовиться к защите. Гетман предполагал соединить с городом верхний замок общим окопом, с тем чтобы, в случае беды, обороняться здесь до последней возможности. Тем же порядком должен был затвориться в Каменце снятынский староста Николай Язловецкий. Потом принанял гетман больше войска, затратив часть собственных денег, за поручительством русских панов. Сендомирский воевода Юрий Мнишек, будущий царский тесть, собрал также «не мало» народу. С ним были русины Стадницкие и много других русских панов. Разосланы письма и по другим областям, чтобы каждый спешил спасать отечество. В Краковском и других воеводствах отбывались в это самое время сеймики, на которых выбирали депутатов в трибунал. На этих сеймиках паны решились прибегнуть к последнему средству: чтобы с каждых десяти ланов снарядить пахолка в полном вооружении и с копьем в руке, с тем чтобы и на будущее время сеймовым законом установить эту меру на случай крайней опасности. Но тут же панская логика взяла своё! «Niebezpieczna by nam rzecz była» говорит летописец: «broń swą odpasawszy od boku, innemu ią dać». К этому прибавляли, что пахолки, отданные под начальство ротмистру, выбранному на время ополчения, не стали бы ему повиноваться. Решились остаться при старом порядке: шляхтич, под именем товарища, приводил с собой столько вооружённых пахолков, сколько приходилось на его долю по количеству владеемой им земли, и, будучи их непосредственным начальником, сам подчинялся распоряжениям ротмистра. Этим способом паны заставляли своих крестьян делать военное дело перед своими глазами, принимая в нём участия на столько, на сколько принимали в работах хозяйственных. Отсюда взяло своё начало то зловещее явление, которое уравномерило силы двух борющихся в государстве республик — шляхетской и казацкой: вооружённые пахолки, приобрёв боевую опытность, при всяком удобном случае переходили из-под хоругви наследственного пана под хоругвь избирательного казацкого начальника, как об этом с тревогой говорят «Volumina Legum» уже под 1590 годом. Таково было устройство панской республики, таковы были нравы и интересы шляхты, что поневоле она должна была, «отпоясывая от своего бока меч, вверять его другому». Баворовская битва, описанная паном Бильским так, как будто и она заслуживает песень, quae dumae vocantur, была не что иное, как поражение: в этом смысле представлена она даже в донесении королю, который гостил тогда у своего отца, короля шведского. Она, вместе с другими тревожными новостями, заставила гостя прервать застольный банкет и спешить в Польшу.