На богатом пиру государственной славы восседают обыкновенно венценосцы да их приближённые, а крохи, падающие со стола великих земли, пирующих на счёт исторической правды, случайно достаются личностям тёмным. Эти крохи старался я собрать в сорной куче величавых слов, наполняющих бумаги польских королей и их магнатов, — но и то не столько ради славы бесславных, сколько для изучения того старого перегноя, из которого возникла и возникает новая жизнь, сияющая перед нами красотой, или поражающая нас безобразием. Мы ведь продолжаем род наших предков не в одном физическом отношении; мы воспроизводим одновременно и нравственные свойства их. В наслоении нашей народной почвы таится много общего с нашими нынешними занятиями, страстями, идеалами. Ничто в ней не погибло из нашего былого, а только ускользнуло от нашего знания. Потому-то запах угадываемой действительности в прошедшем — столь же обаятелен для ума историка, как запах взрыхлённой весной земли — для химика и садовода. Но история, как наука, остаётся далеко позади химии, и занята, покамест, лишь накоплением данных. Пускай другое, более искусное перо воспользуется моим агломератом, как пользовался я трудами моих предшественников по избранному мной предмету. Оно, может быть, не удовлетворится моими выборками из забвенных новым миром бумаг, и в самих подлинниках найдёт многое, чего не дано видеть оку современного нам исследователя. Эта мысль ободряет меня и в надежде сказать нечто ещё не сказанное, и в опасении наделать ошибок. Я представляю публике не столько литературное произведение, сколько кабинетные тетради мои, мою текущую подготовку к чему-то стройному, ясному, убедительному. Глядя на своё дело таким образом, я проведу моего читателя ещё одним старинным ходом, которым ходил сам, дивуясь и размышляя. Я покажу ему, как один из главных деятелей того времени, именно Жолковский, столь памятный Москве в безгосударное время, публично высказался о событиях, пройденных уже нами по другим документам.
Жолковский, подобно каждому общественному деятелю, начиная с Агамемнона, имел своих порицателей и противников. В 1618 году он счёл долгом оправдать себя на вальном, то есть главном, варшавском сейме и выставить некоторые обстоятельства с точки зрения наблюдателя непосредственного. В его реляции, как и в реляции Претвича, многого для нас не достаёт, а иное, очевидно, окрашено в собственный цвет полководца, но всё-таки интересно слышать замогильный голос человека, столь известного в нашей истории.
Прежде всего коронный гетман слагал с себя ответственность за военные действия свои, объявив сейму, что всегда и во всем следовал повелениям его королевской милости, а не внушениям собственного ума. Он говорил правду. Жолковский был русин, и сохранил врождённую русинам преданность верховной власти. Во многом он был не согласен с Сигизмундом III и прямодушно заявлял своё разномыслие, но, лишь только король высказывал окончательное решение своё, он исполнял его с той верностью, с той энергией послушания, к которой способны только характеры, от природы деспотические. Польские магнаты не понимали русина, и преданность его королю считали искательством, а это был в нём плод глубоких размышлений: он старался поддержать в Польше то, что одно могло бы спасти её от политического падения: монархическую власть. И сыну своему завещал он тот же принцип, когда выступал в последний поход свой. «Хотя бы ты видел и недостатки в государе», писал он в своей духовной, «лучше тебе держаться его твёрдо, чем искать перемен в правительстве: они очень вредны, очень опасны». Поэтому, слагая с себя ответственность, Жолковский не прятался за короля и его слабости: не этот смысл имело его самоуничижение; напротив, он указывал, как должен поступать каждый, и в том же прямодушном тоне перешёл к решению важного государственного вопроса: по каким случайностям и какими постепенностями пришла Речь Посполитая в опасное положение своё? «Причиной ссоры и столкновения с турком», говорил Жолковский, «были, во-первых, беспутные походы наших панов в Волощину, а во-вторых, казацкие наезды на владения турецкого султана».
Итак, по мнению одного из прямодушнейших панов, прежде всего виноваты были сами паны. Но многие ли способны к самообвинению? И высоко ли стояла польская шляхта в идее равноправности? На сейме всего больше хлопатали о том, как бы расправиться с казацким мотлохом. О себе забывали, себе не ставили в вину того, за что других казнили. Повторялась, в широком размере, история разрушения и грабежа краковского Брога, рассказанная Оржельским. «Издавна шло к тому дело», продолжал Жолковский (что будет разрыв мира с турками), «но только в 1614 году язычники рассвирепели наконец за наши вторжения в Волощину. Как Иов проклинал день своего рождения, так я проклинаю тот несчастный день (в который наши вступили на волошскую почву). Были не раз обижены турки и прежде, но до этого дня наши экспедиции были гораздо счастливее. С того же времени — точно с печи на голову: разозлились язычники, запенились, ни во что поставили рыцарских наших людей, и тотчас, недели в полторы, точно из пекла, налетел на нас Мехмед, опустошил Подолье и долго ещё не насытился бы нашей кровью, когда б я не прибежал к остатку нашего войска на Украину. В том же году вторгнулся опять Батыр-бей, и хоть у Сасова-Рога побили его наши, но это нам помогло мало: турки выхлопотали у султана войну против нас; сам дьявол их пришпорил. Казаки между тем, переплывши море, вломились в славный порт Синоп и причинили туркам на 40 миллионов убытку, не считая людей. Лишь только долетела весть об этом до Царьграда, двинулись на нас враги сухим путём и водой, и проникли в такие спокойные места, куда не смел до тех пор сунуться ни один неприятель».