Но и казакам приходилось плохо: обратный путь был им отрезан; турки решились истребить их на Переправе Воинов. Завзятым добычникам оставалось только отчаянным ударом прорватьсь сквозь турецкую флотилию. Они были фаталисты. Они были преемники и потомки тех, которым «вещий Боян» заповедал свою припевку: «Ни хитру, ни горазду, ни птицей горазду суда Божия не минути». — «Не треба смерти боятись: вид неи не встережесся!» — так проповедовали своим затяжцам запорожские ветераны. Каждый из казаков давно обрёк себя на смерть; многие не раз избежали неминуемой гибели почти сверхъестественным способом — или среди отчаянной резни и пламени, или в бурях на Чёрном море, известном своей бурливостью, — когда после страшной фортуны что-то незримое, по словам кобзарской думы, «судна козацьки догоры як руками пидиймало». Они готовы были явиться на последний суд, и этим судом для них, как и для бояновского Бориса Вячеславича, была смерть от меча, огня, воды или от медленных мук: слава приводила казака на суд тем же порядком, как привела и варяжского князя. Грозные сцены ревущего под ногами моря и рыкающих кругом, аки львы, бусурман, были для запорожцев призывом к исповеди и покаянию.
Сповідайтесь, панове молодці милосердному Богу,
Чорному морю
И мені, отаману кошовому!…
Так взывал к ним предводитель в последние минуты жизни, перед крушением их дерзко-утлого флота. И каждый припоминал в душе своей: как, выступая в поход, он оттолкнул старушку мать, когда она ухватилась за стремя, не пуская из дому единственного сына; как, в опьянении от казацкой завзятости и оковитої горілки, топтал конем детей, игравших на дороге; как отвечал гордым словом на приветствие «старых жен» (и это было смертельным грехом для казацкой, разбойницкой совести); как, наконец, проезжая мимо дома Божия, «за гордостью да за пыхою», не снимал шапки и не клал на себя креста. Горькое самоосуждение внушало казакам решимость погибнуть, и «вещий дух» их боролся мужественно с грозными стихийными силами. Но при этом они веровали, что молитва отца и матери «зо дна моря выймае»; они знали, что «клятьба» матери, через минуту, сменяется мольбой к Богу, чтоб он не услышал страшных напутствий казаку. Была у них в запасе, у этих людей religionis nullius, ещё и другого рода вера, заимствованная тысячелетия назад, от финикиян или иного мореходного племени: они веровали, что Чёрное море можно умилостивить кровавым жертвоприношением, и что несколько капель крови из мезинного пальца, поглощённых ревущей стихией, заставляют его иногда утихнуть, как ту таинственную силу, которая едва не погубила Моисея, возвращавшегося в Египет, и отошла от него только после символического пролития перед ней детской крови. Если в поздний период казачества, когда сабли уже заржавели, когда мушкеты были без курков, казацкое сердце не боялось турок, то могло ли оно их бояться во время частого «гостеванья» на гостеприимном море «варяжском»?
Казаки имели средства проведать, что из Белгорода повезли к Очакову турецкую армату; но и это их не остановило. «Кому Бог поможе!» — таков был их военный клич, и с этим кличем они, как поется в думе, «на Лиман ріку іспадали, Дніпру-Славуті низенько уклоняли». Днипро-Славута, в их глазах, был существо живое, зрячее, чувствующее, каким в глазах Игорева бояна была река Донец, беседовавшая с Игорем во время его бегства, или в глазах Гомера — река Скамандер, воплощённая в грозного, но милосердого полубога. Казаки всякий раз низко-пренизко кланялись древнему Славуте, когда он после «злой хуртовины морской», после «супротивной фили», после «страшной фортуны», начинал любо лелеять на себе избитые бурями и турецкой картечью казацкие чайки, как лелеял когда-то носады(большая лодка) Святославовы. Но на Переправе Воинов известной, может быть, со времён Митрадата, этого Святослава азиатского, этого Мстислава Удалого понтийского, грянула на казаков турецкая армата. Казаки ждали грому и граду; они решились подвергнуться ужасам заготовленной на них арматы и флотилии. «Кому Бог поможе»! И фаталисты прорвались сквозь галеры, сквозь сандалы, сквозь кривые янычарские сабли, сквозь ядра, картечи, пули и татарские стрелы, — прорвались казаки сквозь бусурман «на тихия воды, на ясные зори, у край веселый, миж народ хрищеный», как это выражается в кобзарских думах.
Но прорвались, конечно, не все. Султан, «прибежище и щит великих монархов», получил от Ахмет-баши «которого высота да пребывает во веки» радостное известие, что казаки разбиты и почти истреблены: одни из них изрублены саблями, другие потоплены в море, и только некоторые с несколькими лодочками своими ушли на польские границы в Черкассы и Корсунь. Надобно думать, что бюллетень, составленный для султана, говорил ещё больше в пользу турецкого оружия, потому что вести, полученные от пограничных турок в Польше, далеко расходились между собой версиями своими. По одной версии, sceleratos illos complurrimi capti sunt, по другой — заполонено только 20 казаков, а по третьей — спаслось только 18 чаек, прочие казаки, выскочив на берег, ушли пешком, а човны и добыча достались неприятелям. Наконец, в турецких летописях находим и четвёртую версию. По сказанию этих летописей, казакам загородил дорогу в устье Днепра Шакшак-Ибрагим-баша, но казаки, проведавши об этом, высадились на другом месте, потащили свои чайки по сухопутью и хотели обойти таким образом Переправу Воинов, но турки открыли варяго-казацкий волок, и казакам пришлось потерять и побросать в воду часть богатой добычи. При этом 20 сиромах было схвачено турками для умилостивления буздыганоносной десницы падишаха. Их казнили в Царьграде перед глазами жителей Синопа, прибежавших в столицу с известием о постигшем их бедствии. В этом известии, конечно, есть своя доля правды; но турецким летописям надобно доверять ещё меньше, чем украинским. По складу восточного ума, турецкие летописцы не считают за грех одно событие ставить на место другого, а годами событий играют они, как своими чётками. Летописи у турок не столько писались, сколько сочинялись, а в каких именно видах, — это вопрос специальный.