Между тем оттоманская гордость то закипала в меру своего оскорбления, то охлаждалась невозможностью направить все свои силы на Польшу. Война с Персией, война с немецким императором, постоянные опасения за свои захваты со стороны венетов и испанцев, а главное — беспутство серальской администрации, парализовали турецкий план завоевания всего христианского мира. Но житьё в Царьграде, с некоторого времени, сделалось нестерпимо-беспокойным для тех, которые, рассылая во все стороны вооружённых башей и беев, сами старались достигнуть идеального спокойствия в роскошных гаремах. Диван волновался, дивясь, как это возможно, что какие-то низшего сорта гяуры, какие-то оборвыши-казаки смотрят без всякого страха на высокие ворота оттоманские, на столицу столиц, и дают знать о своём существовании самому падишаху! Дела в столице столиц принимали такой вид, как во времена оны, когда в главной мечети цареградской молились нечестивые калугеры, а на престоле мира восседал богопротивный грек, словом — когда колеблясь доживала свой век одряхлевшая в разврате Византийская империя. Туркам было известно, по преданию книгочеев, что тогда неведомые, безымянные варвары ежегодно угрожали вторжением в самую столицу. Неужели пророк отступился от своих апостолов, апостолов меча и порабощения? Неужели ослабели силы, перед которыми, в воображении гаремных жильцов, трепетал целый свет? Как это согласить одно с другим, что вчера ещё докладывали падишаху о непобедимости его армий, о том, как одно имя его заставляет падать во прах неверные народы от конца до конца вселенной, а сегодня — на яву, не во сне — казаки жгут перед его глазами окрестности столицы? Чем же наконец убаюкать верховного чалмоносца? Где сказки о новых победах и разорениях, для продолжения сказок Шехеразады? Как обойдётся «щит великих монархов» без ежедневной позолоты? И откуда почерпнёт силу дух правоверных, когда верховное выражение их могущества потеряет уверенность в своей непобедимости.
Так должны были рассуждать в диване, судя по народной философии мусульманской, по миросозерцанию правительствующего сераля цареградского. Все его члены, все великие и малые умы, из которых он состоял (верховный диван всегда состоит из такой смеси), приходили, в конце концов, к одному заключению: что терпеть этакой дерзости со стороны какого-то не то народца, не то разбойницкой шайки, гнездящейся в пограничных городах и пустынях Лехистана, никак больше не следует! Решено было, не обращая больше внимания на оправдания польского короля и его сераскиров, послать Скиндер-башу в землю казацкого народа, разорить её огнём и мечом, истребить казаков поголовно, а Украину заселить мусульманами. Гроза, которую в 1594 году отвратило падение Синан-баши, теперь представлялась неотвратимой. Скиндер-баша, которому поручено было покарать Лехистан, жаждал величия и влияния на дела Оттоманской Порты не меньше каждого бородача, завивавшего голову в кашимирское завивало. «Angit go sława Ibrahim baszy, że wywrócił Zaporoże», писал к королю Жолковский.
Опасность, по-видимому, была весьма серьёзная, periculum, что называется, imminentium.
Но украинская пословица: не такий чорт страшний, як його малюють, почти всегда бывает верна в подобных случаях. В течение последнего десятилетия, поляки потрясли до основания великое и богатое Московское царство, то царство, которое одевало своими соболями весь Царьград. Слава их, при панском уменьи о себе трубить, возросла до зенита во мнении турок. Московский престол всё ещё принадлежал на бумаге их королевичу. Польские паны ещё не прокутили всех жемчугов и дорогих каменьев, награбленных в царской столице. Их жупаны и оружие сверкали в глазах турок украшениями, которым завидовал сам падишах. Добыча выражала тогда славу, а слава означала силу. Панские дружины не всегда напрасно украшали себя леопардовыми шкурами; приделанные за спиной у польских гусар крылья часто знаменовали не шутя орлиный полёт на неприятеля. Турки знали это на опыте, и кокетливые одежды боевой шляхты возвышали поляков во мнении турецких полномочных, как силу. Конечно Скиндер-баша храбрился всячески перед королевским послом в Царьграде, но против Жолковского и его ветеранов, набивших руку на москалях, выступил он в поход вовсе не с таким духом, с каким выступил бы грозный, хоть и гиперболический, Синан-баша в 1594 году. То было одно время, теперь настало другое. Да и независимо от развития польских воинских доблестей в «московском разорении», надёжного войска было у Скиндер-баши мало. Он был не глуп и понимал ненадёжность азиатской орды в борьбе с европейским рыцарством; а проиграть битву на берегах Днестра под войну с персами значило — проиграть все придунайские земли.
С своей стороны, Жолковский, сознавая всю слабость польских военных средств, всю их неверность и изменчивость, показывал только вид бодрой готовности встретить врага у входа в польские границы. Истощённая польская казна, избалованное московскими походами войско, глухая борьба правительства с диссидентами, зловещая рознь между русскими староверами и униатами или прозелитами-католиками, преувеличенные понятия о пристрастии русских панов к народной старине, и в особенности возрастающая сила казаков, которых коронный гетман звал и не дозвался в поход против турок, — всё заставляло его думать о мире, а не о войне. Но ближайшим побуждением к миру была опасность — открыть неприятелю всё государство в случае проигранной битвы. Помощи ждать было неоткуда: под рукой у Жолковского было всё, что можно было собрать способного к бою: это был последний оплот против стоящего у самой границы турчина.