Эти последние слова, объясняют отчасти смирение и уступчивость казаков. Как реалисты, они лучше классиков смекали: что под каким бы названием ни предводительствовал казаками гетман, но, если только он будет лицо излюбленное ими и только утверждаемое верховной властью по их представлению, то казацкое дело будет оставаться всё тем же, каким было до сих пор. Рассматриваемый с этой точки зрения, раставицкий акт представляет самую радикальную оппозицию и объясняет сам себя. Но тем не менее нам интересно заглянуть хоть одним глазом через бумагу, которую, точно ширму, держит перед нами равнодушная к политическим и социальным нашим сенсациям муза Клио.
Сношения коронного гетмана с казаками о предстоящей комиссии начались ещё летом 1619 года. Они, по-видимому, были самого мирного свойства. Жолковский предостерегал казаков, чтоб они не дали татарам удобного случая занять своими кочевьями Запорожье. Так как их такое множество, то пусть бы послали туда несколько тысяч человек, запретив им, однако ж, ходить на море. Но, видно, казакам хотелось чего-то другого: они оставались все на Украине, тем больше, что король, помимо коронного гетмана, писал к ним о комиссии и велел её дожидаться. Между тем Жолковский, этот хитроумный Улисс относительно казачества, и письмами, и универсалами сзывал к себе жолнёров отовсюду, а к тому нанимал ещё и немецкую пехоту: у него на уме было повторение лубенской трагедии с одичалыми соплеменниками своими.
Когда оба войска заняли свои становища, одно под Паволочью, а другое под Белою Церковью, каждое из них представлялось другому противником страшным; по крайней мере казаки, в глазах Жолковского, при их многочисленности, были «metuendi.» — «Немало было с ними тергиверсаций», писал Жолковский к королю: «то одного, то другого добивались они от нас, но особенно настаивали на том, и много ушло на это времени, чтобы всякий раз, когда не получат назначенного им от Речи Посполитой жолду, они имели право ходить за добычей на море. Больше недели прошло в сношениях да в пересылках с ними по этому пункту. Наконец сталось так, как написано в документах. Старшие полковники, их асессоры, принесли формально присягу в том, что подписями своими и печатью войска своего утвердили; а поспольству читал присягу войсковой писарь их. Теперь им, кроме сукон, посланных подскарбием, дано наличными только 30.000 злотых: 20.000 — в награду за московскую службу, о чём не упомянуто в документах, в избежание sekweli na potym , а 10.000 — в счёт годового жолду вместе с упомянутыми сукнами, согласно Ольшанской комиссии. Но, так как они убедительно просили дать им на старших есаулов, на ремонт огнестрельного оружия и на пушкарей несколько тысяч ружей, то, с общего согласия панов комиссаров, признано было возможным прибавить им ещё несколько тысяч злотых, в виду покорности, которую они здесь показали, и для того, чтобы заохотить их больше к выполнению состоявшегося постановления. Так как скарбовых денег не было, то, я дал им из собственной скриньки, всего тысяч до четырёх. Но об этом нигде в бумагах не упомянуто, чтобы потом они не настаивали на подобной прибавке. К такому смирению привело их всего больше то, что они видели перед собой коронное войско, которое, не смотря на дожди, снега, морозы и самую ненастную погоду, терпеливо стояло в поле, а при этом жолнёры грозили действовать против них hostiliter(по-неприятельски), если б они не подчинились воле и повелению вашей королевской милости».
Через бумагу, распростёртую перед нами в виде ширмы, поможет нам заглянуть ещё страница Журковского о предмете безусловного его восхищения, Фоме Замойском, который прибыл к войску Жолковского под Паволочь в начале сентября. «Запорожское войско» пишет Журковский, «стояло в шести милях от ляцкого обоза; старшим вождём над ним был Конашевич, alias Сагайдачный. Трактовали (казаки) через послов, которых постоянно посылали к гетману. Пан мой много содействовал к успокоению казацкого своевольства своим значением и благоразумием; он смягчал их своей людскостью и хлебосольством; он часто зазывал к себе всех запорожских послов, склоняя их разумными речами к послушанию королю и Речи Посполитой, внушал им добрый порядок и к благосклонности своей присоединял тон важный и внушительный».
Из всего этого мы видим, что польское право пропагандировалось весьма искусно. Тысяча человек между казаками были обеспечены, обласканы, успокоены; прочим предоставлялось на волю — жить где угодно, признавая везде неприкосновенным заведённый шляхтой порядок. Но эта феодальная утопия, как показали последствия, была неосуществима, и надобно только удивляться, что такие люди, как Жолковский и Фома Замойский, были уверены в её осуществимости. Впрочем, они были люди своего, а не нашего века, и, в виду современных нам польских понятий о казацких претензиях, мы требуем от них невозможного. Вся Польша заплатила дань своему времени, тяжёлую дань! Сагайдачный, по всей вероятности, думал иначе, не по-пански, как это доказывают его поступки в критическое время, которое вскоре наступило для панской республики, — поступки, глубоко революционные по своей сущности, хотя при этом чуждые малейшей тени бравурства: диаметральная противоположность звионзкам, конфедерациям и рокошам шляхетским.
Читая дальнейший рассказ почтенного Журковского о его патроне, никак нельзя догадываться, что наша отрозненная Русь была близка к событию, которое убило для Польши возможность претворить русский элемент в польский, именно — к восстановлению православной иерархии, наперекор королю и сенату. Журковский пишет: