У Сагайдачного было довольно собственного дела. Он, в течение двух десятилетий, образовал за Порогами войско, вполне самостоятельное и одному ему послушное. В противность радикальным мерам правительства, он устремлял русскую силу против турок; он своими успехами вызывал за Пороги цвет этой силы и, в строгой простоте запорожского быта, вырабатывал будущих представителей народнаго права для предстоявшей борьбы его с правом польским. В 1595 году Ласота видел за Порогами только до 3.000 казаков; сколько их собралось на Солонице, достоверно нельзя сказать. Дело в том, что они потеряли там свои знамёна, пушки, ружья, походные возы, и боевые снаряды; но прошло двадцать два года, и запорожцы выставили 20.000 хорошо вооружённого войска под Можайском, а вскоре затем 30.000 под Хотином. Организатор такой силы, делая своё дело с неуклонной постепенностью, во всю свою карьеру не имел ни одной стычки с коронным войском. Он умел пользоваться обстоятельствами, которые заставляли радных панов королевских просить бунтовщика о помощи, игнорируя сеймовые декреты против Запорожского или Низового Войска. Казаки, считавшиеся банитами до московской войны и не признанные свободными гражданами по возвращении из этой важной для Польши экспедиции, тем не менее de facto удерживали русский край за русскими людьми, служили последнему редуту русской народсти — монастырям — опорой, были предметом преувеличенного страха для враждебного ей лагеря и, наконец, в качестве вооружённых братчиков, помогли совершиться важному перевороту в русской церкви. Всё это было дело Сагайдачного, умевшего править хаотической массою; и в этом деле больше военного гения, нежели в соединении Хмельницкого с татарами на христианское войско, или в торжестве многолюдных его полчищ над панским оружием. В этом деле больше политического такта, чем в разрушении государства сампсоновским манером и в закрепощении монастырям и землевладельцам народа, обольщённого казакованием. Если же мы возьмём хотя гадательную цифру выжженных сёл, разорённых хозяйств и павшего народа, то героя «руины», как прозвана в народе Хмельнитчина, не поставим и близко возле защитника Украины и Польши от врагов христианства.
И всё-таки мы не ему приписываем воссоздание церковной иерархии посредством щедрых даяний обдираемому турками патриарху, хотя эти даяния преимущественно исходили от наших добычников. Лично Сагайдачный мог заботиться об отпущении грехов своих, как об этом свидетельствует и надпись на подаренном им в Братскую церковь кресте. Относительно страха Божия, или «Божия суда», русин казак и русин коронный гетман питали одинаковые чувства в войне и её опасностях. Каждый из наших добычников и счастливых пиратов сознавал более или менее, что душа его могла бы быть иной. Даже малёванный запорожец, этот любимец старосветских светлиц украинских, в своей цинической надписи, говорит:
Та вже пристарівшись на Русь пійти мушу,
Ачей попи відпоминають мою грішну душу.
По французской пословице, и сам дьявол состарившись делается отшельником. Что же мудрёного, если казак старался, по своим понятиям, обеспечить себе на том свете возможно лучшее помещение? Но не на вкладах в церкви, не на благочестивых духовных завещаниях напечатлевается суть прожитой человеком жизни, а на её последствиях. Многие историки ошиблись в оценке исторических характеров, не обращая внимания на то, что, после прожитой этими героями жизни, осталось в том обществе, к которому они принадлежали. После Сагайдачного казаки вновь являются перед нами чуждыми интересов церкви, и этим свидетельствуют, что Сагайдачный в своём казакованье был не религиознее малёванного запорожца, который потому не хочет умирать в степи, что
Татарин цурається, а лях не приступить…
Хіба яка звірюка у байрак поцупить;
которому всего милее воспоминание о том, как он когда-то варил кровавое пиво, которое
Пив турчин, пив татарин, пив і лях на диво.
Вот какую суть жизни выработал в себе Сагайдачный, и только подобные сенсации, а вовсе не религиозность, оставил в наследство своим преемникам. В нисходящем потомстве ищут, и находят, зримый глазами образ того или другого сильного предка. В преемстве жизни духовной существует один и тот же закон. Если бы Сагайдачный был религиозен в смысле не-казацком и не повторился в своих потомках, это значило бы что он был только мнимый родоначальник нисходящих поколений, казацкого семейства, что он был слишком слаб для продолжения своего рода. Но он, как мы видим, был один из могущественнейших ковалей, какие когда-либо участвовали в ковке казацкого завзятого, затаённого и бурно кипящего в своей таинственной глубине духа. Он повторился много раз в казачестве, и родственный ему тип распространён даже и ныне среди земляков его.
Совсем иной характер представляет Иов Борецкий. Он отличался учёностью, которой, впрочем, на Руси в то время не мудрено было отличиться, и выбор в архиереи пал на людей тоже учёных и литературных — прежде всех на Исаию Купинского, потом на Мелетия Смотрицкого и т. д. Это признак его деятельности. Он был благотворительный аскет, и в числе избранных на епископии личностей редко кто не был известен более или менее продолжительным пребыванием на Афоне. Это также его след в великом деле воссоздания того, что было разрушено панами и латинцами. Молодые, впечатлительные годы Иова Борецкого совпали с московской трагедией необычайного успеха названного Димитрия и тех великих мечтаний об освобождении христианского мира от агарян, которые нашли в этом талантливом пройдохе свой громкий орган. Мыслью о возможности переворота в Турции, на манер московских событий, занялся наш инок впоследствии, точно молодой мечтатель, по случаю появления на Руси греческого царевича, и долго не покидал этой мысли. Это опять показывает формацию души, более общую с делом спасения русской народности от латинцев, нежели какова была формация души Сагайдачного. Он же посылал в 1625 году к московскому царю смелый проект присоединения польской Руси к Руси московской, через посредство казаков. Но даже издали, даже из Москвы, было видно, что «соединения» между духовенством и казаками не было (хотя посол Борецкого представлял дело так, как будто казаки стоят на одном и том же уровне с церковным воинством Иова). Царские бояре, без обиняков, поставили это на вид послу митрополита, озабоченного опасным положением только что поднятой им из падения русской иерархии. Греческий царевич, соединение от его имени единоверных народов против Турции и восстановление православной иерархии посредством казаков — это замыслы одинаковые, хотя не одинаков был их успех. Суть жизни Иова: его глубокое понимание церкви, как главной опоры народности, которую старались превратить в латинскую окаменелость; его заботы о науке, как об оружии, без которого не устоять православию против латинства; наконец, его пламенная вера, которая, по апостолу, только в таком случае «чиста и нескверна перед Богом», когда верующий помогает сиротам и вдовицам в их бедствиях и хранит себя неосквернённым от мира, — всё это напечатлено на последствиях исторической роли его и на продолжателях дел его, которые, подобно нисходящему потомству, повторяли нравственный образ великого строителя церкви, Иова милосердого, многоучёного, пламенного духом, ревнующего о доме Божием паче жизни и всех благ её. В параллель и противоположность Иову, суть жизни Сагайдачного воспроизведена в позднейшем казачестве, которому церковно-религиозный элемент был нужен так же мало, как и ему самому для преуспеяния казацкой корпорации. Оба эти деятеля были равно велики в своих начинаниях, но каждый делал своё дело по совершенно простым, примитивным, чтобы не сказать — по эгоистическим побуждениям, по внушениям самозащиты, этого первоначального родника героической славы. Оба старались не дать гнезда своего в обиду. Один создал казацкую силу, подняв казачество из упадка в опасное для него время, когда оно могло бы быть задушено, и тем бессознательно обеспечил слияние Южной Руси с Северной, вернее сказать — сделал это слияние неизбежным. Другой создал силу интеллигентную, посредством восстано