Отаборившись на Солонице, казаки ниоткуда не ждали подмоги. Предводитель их водяной армии, Подвисоцкий, старался всеми силами подать им помощь, но польские чаты не теряли его из виду, и сам он едва не попал им в руки. Много было у них раненных, много убитых; кони дохли с голоду; съестных припасов не ставало; соли не было вовсе. Множество людей разбежалось. Остальные не имели взаимной веры.
Отсюда родились раздоры, которые Жолковский, будущий сеятель смут московских, разжигал систематически. Он постоянно вёл переговоры с одним Лободой. Низошедшая самой силой вещей на второстепенный уровень Наливайкова партия заподозрила Лободу в продажности. Лобода был убит; на его место выбрали какого-то Кремпского. Сторонники Лободы злились на Наливайковцев; в таборе происходили кровавые сцены, а Жолковский, между тем, беспрестанно громил обоз из пушек. Люди и кони падали. Лето было горячее; трупы заражали воздух. Казаки изнемогали телом, а ещё больше — духом: с ними рядом валились мертвые и раненные женщины и дети. Трагическая сцена! Страшный посев непримиримой вражды на будущее время! Что могло выйти из детей, уцелевших от солоницкого побоища, как не такие люди, о которых говорит Кадлубек, что они жаждали одного только — утопить своё закоренелое, бешенное мщение в польской крови? Под Лубнями на Солонице выковывались ужасающие человеческое сердце герои Хмельнитчины. Под Лубнями на Солонице набирались ляхи того безумия, к которому всегда приводит человека зрелище пролитой им крови брата его. Но на могиле роскошнее растут цветы: в солоницкой трагедии есть и отрадная мысль: этой трагедией расторгалась та связь, которая держала южнорусский мир в отрозненности, — расторгалась бесповоротно. Погибая под Лубнями, мы спасали свою будущность, как народ, как нравственно-самодеятельная семья среди лучших семей человеческих; мы спасали не одну собственную нравственную самобытность, но и политическую самобытность всего великого, ныне нераздельного, русского мира. Таков смысл «казацких разбоев», извращаемый московскими историографами.
Казаки, за своими окопами, покопали так называемые по-польски долы; в них заседала пехота и не давала ружейной пальбой доступу к окопам. Ночью поляки не имели минуты покоя: со всех сторон врывались к ним отчаянные люди, о которых сложилась даже легенда, что они оживают до девяти раз: девять раз должен был лях убить казака, и тогда только завзятая казацкая душа расстанется навеки с телом. Поэтому в таборе Жолковского спала только третья часть войска: две трети постоянно держали под седлом коней, которые уже почти что отказывались служить изнурённым жолнёрам. Днём происходили неожиданные явления. В то время, когда казацкий табор колебался уже и, по-видимому, готов был сдаться, из него выходил отряд завзятых и врезывался в польское войско. Такой случай записан в летописи Бильского под 28 числом мая. Казаки выхватили двоих панов иссреди их товарищей и тотчас одного посадили на кол перед своими окопами, а другого четвертовали. Венгерская пехота служила сильной подмогой панам: наёмники-чужеземцы выносили обыкновенно на себе так называемый импет казацкий, и бывали случаи, что погибали под их ударами за одним разом все до последнего. Под Лубнями они оборонялись удачно, и не раз гоняли казаков к окопам. Почти на каждый час приходилось по одной вылазке из казацкого табора. Наконец поляки обступили табор на конях и, очередуясь, целую неделю не сходили с сёдел, как днем, так и ночью. Дело в том, что казакам не давали уйти в «поле незнаемо», в средину «земли половецкой». У Наливайка был свой отдельный полк, вероятно, из острожан; с этим полком он мог вырваться в поле, как сделал, через 42 года, на Суле Остряница. Штурмом невозможно было взять казацкого табора: он был хорошо укреплён, а у поляков мало было пехоты, да и пушки их были мелкокалиберные. Жолковский послал в Киев за большими пушками. Когда их привезли, 4-го июня открыта пальба с одной стороны из киевских замковых, а с другой — из полевых пушек. Кстати подъехал ещё родственник князя Острожского, князь Заславский с тремя сотнями свежей конницы. Два дня пальба не умолкала. Отняли поляки у казаков и воду и дерево, так что они довольствовались копанками, а пищу готовили под фургонами на щепках из раздробленных возов. Потом полковники польские, собрав своё рыцарство, предложили ему идти на приступ в первых рядах, так как пехоты было мало. Рыцарство не отказалось нанести последний удар казацкой гидре, — последний, по мнению современных поляков, первый в глазах пострадавшего за него потомства их. И вот, отсёкши древка копий своих по шарик, устроили себе польские ветераны так называемые дарды. Половина каждой роты жолнёрской приготовилась таким образом к приступу, который был назначен на утро 7 июня. Готовилась облава на диких зверей, в полном смысле слова, такая точно, какие впоследствии устраивал на польско-русскую шляхту ученик иезуитов и ясновельможных панов, Богдан Хмельницкий, который в то время ещё не родился, который в то время ещё только создавался в озлобленной душе казацкой, как идеал того варварства, до которого были доведены меньшие братья шляхетские. Кругом всего солоницкого табора стояли конные паны, сторожа, чтоб не ушла добыча, а верные «британы» готовы были броситься в звериную берлогу. Видя погибель прямо перед глазами, казаки «шумно согласились» на предложенные им прежде условия, то есть, чтобы выдать своих предводителей: Наливайка, Савулу и Шостака. Наливайко оборонялся и хотел вырваться со своими дружинниками из окопов. Перед вечером слышен был полякам страшный крик в казацком войске: то бились казаки с казакими. Поляки, сев на коней все, сколько у них было конных людей, приступили к табору и держали его в сомкнутой цепи, чтоб не ушёл «изменник Наливайко». Резкие звуки боевых труб и зловещий звон походных бубнов сливались в дикую гармонию с криком, который нёсся из-за казацких окопов. Наконец привели Наливайка к Жолковскому: дар страшный по своим последствиям! Есть имена, которые, принадлежа даже ничтожным личностям, делаются кличем кровавой беды и внутренних смут на много поколений. Таково было имя Наливайка; таковы были имена Отрепьева, Хмельницкого, Стеньки Разина, Мазепы, Пугачова. Зло заключается не в самих личностях, означенных такими именами: не заслуживают они даже и этой печальной чести. Зло заключается в обществе, которое сделало их органами своих пороков, и в обстоятельствах, которых вывеской служат для нас их имена, прославленные, или опозоренные историками. Во всяком случае, развитое высшей культурой человечество домогается от истории верных портретов каждого из врагов своих, смотрит на воспроизведённые строгой музой Клио черты с любопытством, с ужасом, с отвращением, наконец предает их проклятию, которому имя — забвение.