С другой стороны, казак, вырвавшись бегством на волю из-под опеки шляхты, опеки, мало чем отличавшейся от той, с какой обыкновенно относится хозяин к живому инвентарю в своём хозяйстве, — был чужд всех унаследованных шляхтою понятий о государстве, как о хранилище вольностей шляхетских, о неравенстве между собой человеческих личностей, вследствие каких-то шляхетско-сеймовых операций, и даже об отечестве, в том смысле, как разумел отечество шляхтич, заставивший работать на себя несколько разных народностей. Для казака существовал только ридный край, в смысле земли, заселённой его родом, племенем и вообще, как любит говорить украинец, добрыми людьми. Он не уважал польских законов, составленных без его ведома на сеймах, где шляхетские партии увивались вокруг избирательного короля и торговали у него права и преимущества не только для своего сословия в ущерб другим сословиям, но и для своих фамилий в ущерб сословию шляхетскому. У него были свои древние законы-обычаи, подавленные шляхтой в порабощённых ею сёлах и восстановленные в казацком вольном обществе. Что касается до веры, то, принимая в соображение бегство казаков и скитание по пустыне, предшествовавшее их размножению и оседлому быту, едва ли не следует согласиться со старыми польскими писателями, что казаки сами не знали, во что веровали. Догматическая часть христианства необходимо была у них в занедбанни. Они знали только одно, и знали твёрдо: что у них вера не шляхетская. Следуя учению Христа, перешедшему к ним в степную Украину более изустным, чем письменным путём, они никак не допускали тождества русского Иисуса с польским Иезусом, во имя которого в городовой Украине паны разгоняли поселян из церквей, и принуждали силой к унии или к католичеству. Они знали, что предки их бежали в степи на волю, от панов-католиков, и поэтому пан-католик мало-помалу сделался им наконец чем-то столь же антипатичным, как и бусурман, набегающий на мирные сёла с луком и арканом, как и жид рандарь(арендатор), заедающий хлебороба под панским покровительством. Известно, как хитро коренные польские паны вместе с ксёнзами переманили в католичество панов старой русской веры. Кто из русских панов и оставался ещё в так называемом благочестии, — и тот уж, в глазах казаков, сохранил только русские кости, но оброс польским мясом, как это они высказывали потом в глаза «благочестивым» панам украинским, — например, Адаму Кисилю. Споры между церковными братствами и узаконенными королём униатскими иерархами, будучи чужды казакам в экономическом отношении, тем не менее отражались в их сознании неприязнью к латинцам, творцам унии, и чем дальше, всё больше. Сословная ненависть претворялась в религиозную. И вот на таких-то дрожжах варилось понемногу в Украине то пиво, из которого казаки в своё время, «зробили з ляхами превеликее диво», — варился тот «пивный квас», за который «не один казак ляха, мов бы скурвою сына за чуба потряс».
Под предводительством Косинского, казак как будто сделали только рекогносцировку будущей арены своей борьбы с польско-русской шляхтой. Под предводительством Лободы и Наливайка, они померились военным искусством и силой с коронным войском. Потеряв плоды прежних походов на Солонице, эта военная община продолжает, однако ж, идти прежним путём к развитию силы своей и, подобно организму неделимому, постепенно возвращает утраченное, а затем принимает мало-помалу размеры, определённые условиями прошедшего и настоящего. Лишь только не стало этой общине дела дома, она ищет его в Московском царстве, совершенно тем способом, каким искала в Волощине, куда так же водила вместе с пограничными панами не одного самозванца; а когда Московщина успокоилась, на короткое время, под управлением названного Димитрия, украинские казаки возобновляют свои морские походы. Начавшиеся в Московщине смуты увлекли их туда снова возможностью военного заработка, инстинктом роста своего. Беспощадно грабят они города и сёла московские; но лишь только водворился в Московщине какой-нибудь порядок, снова стало слышно по свету о морских походах казацких. Кафа, эта главная контора невольницкого торга, которую Михалон Литвин называет ненасытной пучиной, пьющей русскую кровь, подверглась ожесточённой мести казацкой в 1612 году, а в следующих 1613 — 1616 годах повторились неслыханные до тех пор морские набеги на берега Анатолии и Малой Азии. «Вся земля агарянская», сказано в одной украинской хронике, «стонала тогда от меча казацкого и пылала огнём казацким». Но этот опоэтизированный образ казацкой жизни, в реальном смысле, означал почти то, что означает нынешнее чумачество, именно — необходимость заработков на стороне.
Результатом этих заработков, этого последовательного увеличения роста казацкого социального тела, были, между прочим, новые успехи колонизации между Днепром и Днестром. Идея украинского движения (своего рода Drang nach Osten), после отчаянного и неудавшегося казакам бегства в половецкую землю, опять сделалась мыслимой в территориальном значении своём, не взирая ни на панов, которые жаждали только крепостной колонизации, ни на мусульман, которые «оттоманской землёй» считали всё пространство, занимаемое когда-либо подвижными сёлами татарскими. Эти две враждебные казачеству силы, турецкая и польская, были, покаместь, развлечены делами, поглотившими всё их внимание, потребовавшими всего их времени, истощавшими все их ресурсы, и потому ничто не мешало казачеству расти шире и шире. На взгляд поверхностный, история борьбы казачества с панами как будто прервалась лет на 20 после погрома казаков под Лубнями; но в сущности прекратились только те явления, которые, по прежнему взгляду на былое, считаются главным предметом историографии: казаки не дрались больше с коронными и панскими войсками: они только ремонтировались. Их походы в Московщину, имевшие этот, а не иной жизненный смысл, введены историками в повествование о польско-московских смутах, под рубрикой накопления всякого сброда, привлекаемого войной. Социальный организм этого «сброда» безразлично смешивался ими с безличными и бесцветными в истории шайками; а земли, обеспечиваемые дома военно-разбойницкой деятельностью казаков, «Volumina Legum» приписывали к панским, под названием «пустынь», которых, разумеется, паны без казаков никогда бы не отмерили себе саблей. Кто выдвигал вперёд самые опасные форпосты, кто возвращался по нескольку раз на селища и замковища, облитые кровью и засыпанные пеплом, — об этом не находим в обширных «Volumina Legum» ни одной строчки да и в полевых транзакциях в посольских переговорах, в официальных письмах о событиях дня, лишь мельком проглядывает факт, очевидный для нас со времён Претвича, — именно: что колонизация опустелой Руси совершалась под прикрытием казачества, и что правительство польское, следовательно панское, только потому не замкнулось в определённые границы, что казаки, подвигаясь вперёд и вперёд, не давали ему замкнуться. Эти разбойники, враги польской государственности, вели панов-государников на буксире, приневоливали их выдвигаться вперёд и вперёд.