Обыкновенно на представителей польского элемента среди руси историки смотрят исчужа, и занимаются, как прямым предметом своих исследований, или русским духовенством, или патронами церкви, или же казаками и хлеборобами. По моему, это — большое недоразумение. Тогдашняя русь делилась на две неравные части: меньшую часть составляли мещане с казаками и городским духовенством, да те паны, которых можно было назвать, пополам с грехом, представителями русского элемента; несравненно большую часть составляли сельские промышленники, ратаи, будники, мирошники, рыбалки, винники, броварники, разные сельские мастеровые и вся панская челядь, считавшаяся сотнями, а в таких домах, как дом Острожского, тысячами, вместе с сельскими попами, которые составляли, можно сказать, часть крестьянства. Над этой большей половиной населения нашей отрозненной Руси господствовали инструменты её отрозненности, то есть дворяне, которых более сильная часть прямила Сигизмунду-Католику, в том числе и такие люди, как Острожский (до временной ссоры за унию), а более слабая не имела решимости стать открыто на сторону церковных братств, как сделали, в 1620 году, казаки, и, принося одной рукой жертвы для утверждения древнего русского благочестия, другую протягивала на родственный союз с латинцами, как сделал дом Лозки, мозырского маршала. Независимо же от веры и народности, эта слабейшая часть русского дворянства, по сословным интересам, была как нельзя более солидарна с передовиками своими, и в этом смысле, составляла одно целое с такими отступниками православия de jure, каков был Замойский, и с такими отступниками православия de facto, которых образцом было семейство князя Острожского. Всё же дворянское сословие отрозненной Руси взнуздало сельский люд подданством, оседлало полноправностью и низвело до уровня бессловесной рабочей силы. В этом чисто материальном смысле, русский пан представлял существо, нераздельно связанное с крестьянином, и только таким образом следует ставить их обоих на историческую сцену. Крестьянин без пана не был бы хлопом, не был бы подданным: он был бы мещанин или казак; и пан без крестьянина не был бы шляхтичем, не был бы urodzonym (благородным) и не имел бы никакой градации в сословном могуществе. Это были конь и всадник, взятые вместе; это был центавр, которого верхняя часть предназначена для утончённых операций, а нижняя — для операций грубых. Нам хорошо следует знать это чудовище, неестественно сросшееся и неестественно отправляющее свою житейскую функцию, если желаем видеть ясно другую, более человекообразную часть русского общества.
Не так смотрели на панов современники, даже и те, которые страдали больше других от панского полнонравства, даже и казаки, даже и православное духовенство, составлявшее слабую, но единственно-русскую интеллигенцию родного края. Явление признавалось почти нормальным, и сущности борьбы двух несовместимых начал общественных никто бы в те времена не смел назвать. Боролись из-за того, что кой-кому было слишком тесно, а откуда собственно происходила теснота, такая радикальность взгляда была русскому уму ещё не по силам. Тем менее сознавали свою узурпацию паны, и вот почему надобно знать нам, сколько в них было доброго.
Мы нашли весьма мало доброго в доме князя Василия. То просвещение, которое водворилось было в Остроге, не ему принадлежало. Оно было насаждено пришельцами на панском грунте, и изчезло без следа с удалением своих делателей: острожский вертоград de facto не имел хозяина. Что касается до добродетелей семейных, то князь Василий относился весьма грубо к родственным узам и, в свою очередь, как показывают его письма к зятю Радзивилу, сильно страдал от нахальства детей. Этот полупольский магнат далеко не был образцом добрых нравов и даже последовательности в действиях, которая бы выражала, хоть и злой, но сильный характер. Будучи первым по своему положению между историческими, то есть именуемыми в истории, деятелями, князь Василий был между ними последним по ничтожеству своих умственных концепций. Ни православные, ни латинцы не могли идти по следам его ни в каком отношении, кроме разве накопления миллионов под время великих смут и крайней опасности государства.
На беду русскому элементу, который один и мог бы процветать на древнем поприще русской жизни, в земле Киевской, в земле Галицкой, в Подолии, на Волыни и во всей Литве, — со стороны главных отступников православия, этих Жолковских, этих Замойских, этих Потоцких и Вишневецких, заявлены были такие доблести, которых патроны русской церкви вовсе не имели. Если прозелиты латинства и полонизма не были люди, то всё-таки это были смелые и гордые львы, а не быки подъяремные, как русские магнаты. Но, увы! Они были именно люди (мы хвалим их, толкуя об их исторической славе)… Да, они были людьми в свой малолюдный век гораздо в высшей степени, чем наши святопамятные и препрославленные. Лучшее, что завещала нам богатая природными дарами старина дотатарская, подхватили в свой круг убогие поэзией ляхи, и, если бы успели подхватить ещё таких людей, как, автор «Апокрисиса», как Иоанн Вишенский, Иов Борецкий и Петро Сагайдачный, — победа Рима над вселенной была бы полная. Но «золотою удицею» не всякую рыбу «подобает ловити»: их, этих евангелистов русской свободы, можно было уловить только тем словом правды, которым были одарены «ловцы человеков».