Всё-таки представители народа, в шляхетском смысле слова, очутясь на стороне антинародников, то есть коренных ляхов, лехитов, действовали в пользу их могущественно, действовали не столько богатством, не столько образованностью своей, сколько возвышенным пониманием идеи государя и своего долга к тому, что у поляков слыло государством. Сигизмунд-Католик являлся, в глазах наших русских людей, личностью почти высокой, будучи крайне неспособен к правлению, — во всяком случае, особой, священной для всего русского общества, за исключением одичалых в пустыне сиромах, которые позволяли себе спьяна, что называется, гукати всячину, подобно нашему Шевченку. Это очарование, столь необходимое для правителя государства, производил тот культ, которым представители шляхетского народа русского, Замойские, Жолковские, Потоцкие, Гербурты, Синявские, — не из угодничества, а в сознании важности идеи, связующей государство, — окружали клеврета римского папы; производило это спасительное для государя и государства очарование то благоговение, с которым они, не для виду, но по натуре своей, приближались к особе монарха: чувство прекрасное, служение доблестное, но для идеи воссоединения Руси крайне вредоносное.
Я в своём месте укажу, откуда этому культу явилась реакция в пользу царя московского, и как благоговение к монархической власти было перенесено от Сигизмунда Вазы на Михаила Романова, а потом — на тишайшего из государей, умевшего, в простоте своей, царствовать почти столь же пленительно, как Екатерина Вторая — во всеоружии ума своего. Теперь прошу моего читателя вспомнить, что Ян Замойский не удовлетворился эгоистически тем высоким, по своему времени, просвещением, какое видно в авторе книги «De Senatu Bomano»: он желал блага науки, которыми пользовался сам, распространить на весь край, на всю родину свою и, если можно, на всю Польшу: он основал в своём городе Замостье академию (1595 год). На устройство этого всеучилища, Замойский пожертвовал не такую щепотку золота, какую бросил князь Василий на свою славяно-греческую школу и типографию. Академия Замойского снабжена была громадной библиотекой с архивом при ней (сожженной в Хмельнитчину), снабжена и всеми удобствами для лучших учёных, какие только согласились оставить Европу ради щедрой Скифии, и сам Замойский был президентом этой академии de facto. Преподавание наук возведено было в ней на такую высокую степень, что коронный гетман Жолковский завещал вдове своей воспитывать сына не в заграничных университетах, а в Замостье. Ян Замойский действовал не один: по пословице: similia similibus gaudent, двор его состоял не из таких людей, которых больше всего занимал чудовищный аппетит обжоры Богданка, или огромное жалованье, получаемое каштеляном за лакейскую службу. Неть, иного рода интерес привлекал шляхту в дом Замойского, — интерес глубокой науки, насколько наука вообще была глубока в конце XVI века.
Между так называемыми «старшими слугами» дома Замойских были люди с образованием докторским, чему доказательством может служить биография Фомы Замойского, написанная, по воспоминаниям, одним из его слуг, Журковским. Эта биография, изложенная «simplici stylo et sine ornatu», даёт понять, как жили дома люди, старавшиеся истребить, или по крайней мере обуздать казачество. В ней выступают на явь нравы и обычаи, достойные внимания историка и социолога. Единичные явления, представленные Журковским с простотой правды, дают нам высокое понятие о строе католико-русского общества в его аристократической сфере. Это были люди, видавшие всё лучшее, что произвела до тех пор Европа, усвоившие себе порядочность цивилизованного быта и проникнутые желанием общего блага, в том виде, как они его понимали. Это были, можно сказать, добродетельные римские граждане. По-видимому, этим достойным представителям польского элемента на Руси предстояла в потомстве прочная будущность. Но их погубило то, что они бессознательно были заражены принципом вельможества, крупного землевладения, всеподавляющего широкого хозяйства. Строгое, достойное классических римлян, применение к жизни этого рокового принципа привело их к печальному, непредвиденному никем концу: они должны были, со своим высоким умственным развитием, со своей предприимчивой культурой, даже со своими гражданскими заслугами и добродетелями, посторониться перед тем мотлохом, который они, по всем божеским и человеческим законам, как им казалось, должны были презирать, и презирали. Их положение в истории Польши и Руси — поистине трагическое: они процветали, аки финик, и высились, аки кедры ливанские, но пышный цвет и гордый рост были даны им как будто только для того, чтобы убогий и отверженный ими русин повторял торжествуя: «и мимоидох, и се не бе». Они не знали за собой пагубного греха, но тем не менее были обречены на гибель. О них невольно вспоминается, когда читаешь слова Иова: «Аще бо нечестие сотворих, не вем душой моею: обаче отъемлется ми живот». Поляко-руссы наши потеряли живот свой, свою политическую и народную будущность, а по учению политико-экономистов, даже и славу, которая принадлежит успеху, — не за то, что, по натуре своей, были злы и расположены к беззаконию, а за то, что изменили убогим и невежественным братьям ради богатых прелестников, ради просвещённых всемирных обманщиков. Они, если можно здесь выразиться по-народному, «потурчились, побусурманились, ради панства великого, ради лакомства несчастного».
Но покамест, в виду загнанной русской черни, спившейся с круга, озлившейся, как дурно третируемая собака, хищной и неисправимой в своей хищности, — в виду полуазиатцев казаков, противодействовавших государственной политике, стояла величаво и самосознательно деланная из русской Азии латинская Европа, стояла она под Карпатами, на самом сильном посту недобитков татарских. Так точно, не на своём месте, не в тон общей картине, красовалась и церковь этой деланной Европы, в виду церкви туземной, обветшалой и заброшенной прежними ктиторами своими. Так точно, иностранцем среди аборигенов, стоял и панский ксёнз, в виду отверженного русского попа, который только в простонародной корчме находил по себе компанию.