История воссоединения Руси. Том 2 - Страница 79


К оглавлению

79

В то время польский король, как творец униатской иерархии, начинал уже терять обаяние монархизма, который так охотно возводится народом в идеал правосудия. Церковная уния и московская война сделали в умах благочестивого люда большой переворот ко вреду Сигизмунда. То, что дошло до нас через посредство письма Острожского о брестской баниции, — по принципу единичного представительства массы, принадлежало ему в такой мере, в какой послу принадлежит общественное мнение целой нации. «Король лишится своего титула» — слова знаменательные и для польской короны зловещие. Не одна Малая, но и Великая Россия, и не только Россия, но вся Славянщина, считавшая тогда 18 племён, — путём обмена мнений и вестей в походах, в торговых сообщениях и умственных общих работах, пришла к заключению, что польский король и польский народ не освободят их из тяжкого языческого ярма, что этот король, с латинским народом своим, сам преследует незавоёванный русский народ, и не даёт ему молиться в предковских его храмах.  Чаяние народов — чувство в народах постоянное. Обводя глазами политический горизонт, передовые славянские умы, чаявшие и жаждавшие свободы, остановились на царстве, которое вставало собственными средствами из развалин, сильное одной верой в Божию правду, богатое природными дарами даже и в своём разорении. Весы судьбы начали приходить уже тогда в равновесие между Россией и Польшей. Лишась прибалтийского края и Северщины с Смоленском, без выхода на море, без крепких ворот в государство, Россия была сильна опытом: она знала, что ляхам не одолеть её, — знала тем лучше, что ляхи разочаровались в мечтах Батория, Сигизмунда и самого королевича Владислава: они пришли наконец к убеждению, что не с их обществом и не с их порядками установить режим над полусветом. Это обоюдное сознание внутренней крепости Московского царства, вызванной наружу потрясениями всего его состава, растеклось различными путями по Славянщине и облекло русского государя, в её глазах, величием, до которого не дожил ни один из государей польских. Таким образом уже в то время общественное мнение славянской семьи признавало первенство в ней за Россией, а не за Польшей. Но и в русском мире, так сказать, дома у нас, совершался тогда в умах массы процесс, возводивший московского царя на высоту Равноапостольного Владимира. Из убогих, забвенных сильными южнорусскими людьми келий шла многоустная проповедь в народе о независимом великом царстве православном и о царе, восседающем на престоле во всемогуществе верховной власти, как над последним, так равно и над первым человеком в государстве: образ очаровательный для южноруссов, которых судьбой и даже верой играли польские королята. Об этом поэтическом акте воссоединения народов посредством признания царя общим царем всея Русии, — признании, совершившемся в сердцах задолго до фактического соединения, я расскажу подробно в своём месте. Теперь прошу читателя оглянуться кругом. Спросим друг друга: можно ли было в том положении вещей, какое существовало у нас на Руси после торжества поляков non vi, sed consilio над казаками, провидеть что-либо подобное? Я отвечаю: можно.

Все исполнившиеся чаяния народов, эти высказанные, не немые требования силы вещей, зарождались в человеческих обществах задолго до громкой их манифестации. Историк отдалённого прошлого часто в буиих мира находит проблески плодотворной мысли, и в самом как бы беспричинном и безумном смятении толпы усматривает зачатие нового чада жизни — великой идеи общественной. «Вскую шаташася языци, и людие поучишася тщетным?» — мог бы вопросить украинцев, с их ропотом на унию, с их буйными казацкими купами, такой спокойный и удовлетворённый своим просвещением ум, как Фома Замойский. «Почему не жить вам под моим ласковым и правдолюбивым сиденьем на воеводстве?» — мог бы он говорить им. «Я даже подвоеводия дам вам одной с вами веры, каков был любезный вам князь Вороницкий. Только что мой подвоеводий не позволит себе таких кривд, таких разбоев, какие терпел Вороницкому ваш великий патрон, ревнитель вашей веры, князь Василий. Я, как делал мой отец, не стану сам приневоливать вас к перемене религии и не позволю никому насиловать совесть вашу. С чистой душой, могу я повторить перед вами слова, которые он, великий и приснопамятный в терпимости своей, произнёс перед нашими иноверцами, евангеликами: «Если б это могло случиться, чтобы вы были все папистами, отдал бы я на это половину жизни моей, — отдал бы половину для того, чтобы, живя другую, наслаждаться святым единением с вами; но если кто будет притеснять вас, я отдам всю мою жизнь за вас, чтобы не видеть, как вас притесняют».

Так, без сомнения, и говорил просвещённый польско-русский магнат, когда собирал вокруг себя в Киеве разогнанное римскими волками русское стадо, на котором духовным очам виднелись три тавра: первое положила и завещала сохранить во веки девственно-чистая русская церковь; второе осторожно напятновала хитрая сводница уния; третье смелой рукой сделала наглая прелюбодейка, что предпочла небесному жениху своему земного главу и обладателя. Но что значили кроткие речи и благие помыслы одного или нескольких, когда кругом православных, в среде родного края их, засели враги русского имени «яко лев готов на лов, и яко скумен обитаяй в тайных?» Не хотело успокоиться никакими словами великое собирательное сердце народа нашего, и волновалось тем мятежнее в груди противников церковной унии, в груди ненавистников польского права.

Эти шатания запорожцев, эти, по-видимому, тщетные, суетные поучения озлобленных рыбалтов и сдесперовавших попов, знаменовали возрождение Киевской Руси, предшествовавшее великому в истории событию — воссоединению русского мира. Идея торжества славян над монгольским племенем была не по силам Баторию, не по силам просвещённым поляко-руссам, не по силам и вдохновителю их, украшенному трёхэтажной короною; она оставалась мечтой, доколе пребывала в обществе «премудрых» и «крепких», и весьма много «значущих», но воплощённая «в худородных» и «уничижённых» и «ничего не значущих», оказалась практичной, оправдала реальность свою. Пока, однако ж, торжество её сделалось очевидным для каждого, она проявлялась на древнем варяжском займище дикими сценами. Бессознательные носители идеи, не щадя себя, никого не щадили. Во времена Косинского, они своим казацким обычаем чинили грубый суд и расправу, между такими людьми, как Михайло и Василий Гулевичи. Во времена Наливайка и Лободы, они, вместе с казацким товарищем, князем Вороницким, промышляли разбойницки над имуществами Семашка и Терлецкого; они защитникам этих имуществ, простодушно верным панским недобиткам, резали уши. Архивы судебных мест, уцелевшие от пожаров, полны варварскими расплавами и грабежами казацкими. Не очень много обращали они внимания на различие или единство веры: они, раздражась мелочными сделками, не дали спуску даже монашескому хозяйству Киево-Никольского монастыря. Но всё-таки охотнее прислуживались казацким ремеслом своим защитникам церковных имуществ против их похитителей, нежели какому-нибудь пану Стадницкому против такого же как он недоляшка, пана Опалинского; и к таким-то услугам надобно отнести утопление в проруби несчастного Грековича. Глядя со стороны фактической, следует видеть во всех указанных явлениях казачества обыкновенный разбойничий смысл, оправдываемый частью дурным устройством гражданского общества польского; но, судя по развитию общественной идеи украинской, это был отклик людей сбытых и сбившихся с дороги на жалобы людей, державшихся столбового пути. При бессилии закона и его исполнителей, при злоупотреблениях администрации, поддерживаемых королевской канцелярией, казаки, в качестве родичей, знакомцев и единоверцев, были единственной силой, с помощью которой киевские и другие братчики удерживали за собой древние святыни, не позволяли их запечатывать, отпугивали жадность униатов к захвату церковных имуществ и даже удерживали многих земляков от измены православию. Вот настоящее прикосновение казаков к делам православной церкви, если мы будем разуметь казацкую массу, состоявшую большей частью из таких гольтяпак, каких увидел в Хвастове московский поп Лукьянов.

79