Но казаки, как многочисленная корпорация, по инстинкту самосохранения, нуждались, для некоторых мудрёных дел, в людях высшего разряда, в людях статечных, интеллигентных и, если было возможно, даже знатных. Таковы были гетманы и старшины их со времён князя Рожинского; таков был и сам Петро Сагайдачный. Как ни сильно преобладала в казацких делах воля большинства, но само большинство, в свою очередь, подчинялось иногда влиянию таких личностей, какие действовали вместе с Сагайдачным по части казацкой дипломатии. Для нашего разумения, в грубой казацкой массе заметна работа людей талантливых и образованных. Самая артиллерия казацкая, названная в польском дневнике grzeczną, в смысле отличного устройства, ещё во время московской самозванщины, — доказывает, что Войско Запорожское не было пристанищем одних буянов, невежд и горьких пьяниц. Оно смыслило многое и за пределами казакованья, как это видно из его отношений к императору Рудольфу, к господарям дунайских княжеств и к самому князю Острожскому. Оно вело торговлю с украинскими городами издавна; оно состояло преимущественно из городских ремесленников. Высшие интересы мещан и церковных братств не могли оставаться чуждыми и непонятными тем людям из числа казаков, которые так или иначе видали Краков, Пресбург, Вену, Москву и Царьград. Дикие казаки древней Греции, из которых предприимчивый гетман, Филипп Македонский, образовал фаланги, иначе понимали многое по смерти великого Александра, чем в то время, когда ходили с Филиппом под великолепные Афины, в первом пылу своей хищности. Такая, или ещё большая, разница была между людьми, тонувшими в снегу под местечком Пятком, и теми полковниками, сотниками, есаулами казацкими, которых, через 23 года, многоучёный Фома Замойский угощал humanissime в светлицах киевской ратуши.
Истекло уже 30 лет с появления в печати книги книг на славянском языке, и 22 года — со времени издания великой прокламации православия — «Апокрисиса». Не только множество сочинений вызвано было на сцену этими двумя явлениями, как их естественное следствие, как возрастание посева, брошенного в согретую дыханием Цереры землю, или созревание божественного слова в простых умах, способных воспринять истину только под видом притч, — нет! эти два незабвенные дела общественной энергии, сказавшейся нам в единицах, вызвали также из небытия к бытию и множество типографий. А мы знаем, что каждая типография была учёный, по тому времени, кружок, собиравшийся около печатного станка и шрифтовой кассы; каждая представляла собой, в миниатюрном виде, академию свободных наук, наук wyzwolonych, как их прекрасно назвали поляки. Сколько было на Руси друкарень, столько было и очагов, у которых отогревался русский ум, на которых готовилась умственная пища для голодающего русского мира. Знали тогдашние полуневежды, что они делают, когда не только постоянные, но и кочующие типографии находили у них средства к своему существованию. Радетели печатного искусства, кто бы они ни были, «их же имена ты, Господи, веси», кормили русский мир пищей, которой так долго не доставало ему. «Ядят убози и насытятся, и восхвалят Господа: душа их жива будет во век»: так, без сомнения философствовали эти немые для нас прозиратели в будущее, столь красноречиво говорящие нам о себе множеством трудных и опасных работ своих. Они не дали умереть душе народа нашего, распуститься в польщизне, как распускается золото в гальванопластическом аппарате, не дали ему потерять для истории след свой, уйти на одну позолоту польской гордости, осиять богатыми дарами природы своей чуждый народ, иноверное общество. Это уже сделала богатая часть южнорусского мира для Польши: она, распустись в разъедающем, латинопольском элементе, позолотила собой знамёна Казимира III, Ягайла, трёх Сигизмундов и забравшегося между них великого по замыслам Батория; позолотила фолианты книг, которых не видать бы у себя Польше без абсорбирования русского элемента; позолотила даже ту житейскую мудрость, которая проявлялась в польских посольствах. Такие писания, как «Апокрисис», как послания Иоанна Вишенского, которые теперь не каждый способен понимать и ценить по достоинству, остановили остальной, убогий южнорусский мир от подобного же химического разложения, для позолоты тщеславной Польши, и сохранили самобытность его для более достойных целей. Монашествующие интеллигентные люди, представители убогих панских и теснимых поповских и мещанских домов, не по собственному замышлению вписывались в братство, лобызая его и выражая готовность пролить за него кровь свою. Они, своими словами и делами, составляли аккорд с теми речами, которые возгремели в их слухе с афонского Синая. Они выполняли программу, изложенную в кодексе православия — «Апокрисисе».
Печерский монастырь был крепостью в двояком смысле: он мог отстоять себя против нападения силы материальной и, более нежели какой-либо другой монастырь или церковное братство, обладал средствами нравственными. На нём прежде всего споткнулась факция, задумавшая, путём унии, претворить нашу Русь в Польшу. Лишь только владимирский владыка Ипатий Потий сделан был униатским митрополитом по смерти Рогозы, ему дана была королевская грамота на вступление во владение Печерским монастырём. Но в те времена всякое пожалование, независимо от грамоты, должно было сопровождаться вооружённой силой, достаточной для того, чтобы написанное на бумаге сделалось фактом. Мы уже знаем, как паны отмежёвывали себе саблей пожалованную от короля и Речи Посполитой землю, как даже убогий пахарь, прежде чем пахать занятый лан, втыкал на меже саблю. В 1580 году князь Василий, для того, чтобы ввести нового архимандрита в испрошенный для него Жидичинский монастырь, явился туда на челе своего войска и поставил гарнизон в монастыре и его имениях. Без этого насильственного акта, старый обладатель монастыря продолжал бы в нём господствовать, и завещал бы его своим наследникам, как это случалось не раз под беспорядочным господством польского rządu. Подобный акт предстоял и Потию для овладения Киево-Печерской Лаврою; но собрать силу, достаточную для овладения этим ковчегом православия, затруднился бы и сам король, как в материальном, так и в нравственном отношении. Тогдашний архимандрит Печерского монастыря, Никифор Тур, объявил наотрез, что не уступит русской святыни никаким иноверцам. Дело кончилось овладением только теми монастырскими имуществами, которые захватил законным способом первый отступник-митрополит, Михаил Рогоза. В акте прямого и решительного отказа со стороны Никифора Тура слышно участие того сильного духом инока, который объявил всех панов еретиками, который игнорировал вооружённую русскую силу — казаков, и взывал только к силе русского духа. Два лагеря духовных людей, православный и католический вступили тогда в борьбу на жизнь или на смерть посреди пассивного дворянства, невежественного сельского духовенства, зависимой от панов массы поселян, среди сохранивших нечто вроде автономии городов и беспорядочной казацкой вольницы. Из приведённого в хаотическое состояние южнорусского мира надобно было сделать народ: задача трудная! Одни мещане приближались к идеалу православного гражданского общества, но их, сравнительно с массой осёдланных и взнузданных панами, было мало; а казаки, хоть и были силой, но вовсе не той, которую употребляют при созидании. Дворян решительно забирала в свои руки католическая партия. Оставалось рассчитывать разве на их скупые даяния и получать эти даяния путём древних печерских иноков, которые склоняли иногда задорного варяга обеспечить спасение разбойницкой души своей записью на монастырь разорённой деревушки, бортных ухожаев, городского дворища. Оставалось действовать обычаем работников «немой проповеди», которые упросились, с своими просветительными помыслами, сперва в Заблудово к Тишкевичу, а потом в Острог к князю Василию, или обычаем того неизвестного нам деятеля, который расположил пана Загоровского к составлению благочестивого завещания в пользу церкви и школы, остававшихся при его жизни без проповедника и без учителя. Оставалось инокам нищить и прослыть канюками, чтобы из великой добычи меча и лукавства отделена была частица в пользу нравственной и духовной жизни русского народа.