Що на праву середу
Гнали казаки ляхів, так мов би череду.
Тогдашний воин вообще был фаталист: он веровал в приметы, тревожился от предзнаменований. Жолковскому было отчего встревожиться. При выступлении в поход из Бара, сделалась буря с ужасной грозой. Гетманский знак раздробило молнией. Небо горело; земля плыла потоками под проливным дождём; гром заглушал человеческие голоса. Кони в экипаже Жолковского спутавшись бились и не повиновались машталерам. С тяжёлым сердцем выступили жолнёры в поход. Между завистниками Жолковского нашлись люди, утверждавшие их в суеверном страхе. Что касается до самого гетмана, то он, в прощальном письме к королю, говорил, что идёт на Божий суд. Он сохранил взгляд русских предков на тот суд, к которому в каждом походе ведёт воина слава его: в этом походе Жолковскому суждено было поплатиться головой, которая превышала всё кругом, и русское, и польское.
Но пускай читатель не ждёт от меня описания катастрофы. Для нас интересны в этом походе не бедствия, которые постигли панское войско в Волощине, не геройские доблести одних, не пошлый испуг и позорное бегство других, не подробности боевой трагедии, оплаканные множеством вдов и сирот. Важно для нас то, что дерзкий поход не удался шляхте; что многоумный Жолковский пал в битве, и одиссеевская голова его обнесена была на копье по цареградским улицам; что полевой гетман Конецпольский, не уступавший ему в хитрости и русинской завзятости, очутился в плену; что до шести тысяч панского войска устлало боевое поле или потонуло в Днестре, спасаясь бегством, а не то — очутилось в татарских лыках; что артиллерия, обоз и все снаряды, всё, чем живёт, чем крепко стоит и движется армия, разом погибло, и Польша, ещё вчера гордая воинскими талантами русских отступников, полная того наследственного лехитского духа, который внушал её недобиткам столько же страха, сколько и ненависти, сегодня «понизила стязи своя» и на некоторое время прекратила своё владычнее существование. Не постигни всё это лехитов, они бы непременно проделали над поднепровским народом то дело, которое столь настойчиво и последовательно совершили над простолюдинами привислянскими.
Казаки, назначив крайний срок своему выселению из панских имений на русского Илью, не трогались, однако ж, из своих дворищ и хуторов. Отеческие могилы, незабвенные места детства, очаги, вокруг которых так много пилось и говорилось, связи со множеством людей, с которыми украинец вообще трудно сживается, но ещё труднее расходится врозь, — всё это приковывало их к полевым захолустьям и городам, которые состояли под панским и старостинским режимом. Королевские комиссары, то есть украинские крупные землевладельцы, обращались к казакам, можно сказать, с кротким и справедливым предложением — удалиться куда угодно, кому не нравятся местные порядки, но в сущности они предлагали им изгнание. Они отнимали у казаков не только займище, за которое отец Наливайка положил бедственно живот свой, а сам Наливайко — живот многих шляхетских личностей; они вместе с займищем, лишали его весьма многого нравственно приобретённого, что было для него драгоценно паче злата и камене честна. Из человека полного хотели сделать его получеловеком: отказывали ему в тех чувствах, которые, более нежели что-либо, делали простолюдина таким же существом, каким был и сам пан. Ничего этого нет ни в «Volumina Legum», ни в комиссарских декретах, ни даже в фолиантах подражателей Тациту и Фукидиду, но оно вписано было неизгладимыми буквами в те сердца, которые много раз бывали на Божием суде, какой постиг наконец и Жолковского. Этим людям, из которых весьма не трудно было наделать Горациев Коклесов, Муциев Сцевол, термопильских Леонидов и даже Парменионов, как это доказал Пётр Великий над своим Данилычем, предлагали — или оставить землю, которую они отстаивали и ежедневно были готовы отстаивать против орды, или же наклонить шею в ярмо, как делает смирный вол, бесплатный и безответный работник: требования нравственно невозможные. Но паны не знали, не знал даже и превышавший всех их Жолковский, какие реки крови прольются в недалёком будущем, в доказательство безнравственности панских требований. Они видели только буйство казаков и дурные примеры их в виду смирных чернорабочих, во всём покорных пану, как над Вислой. Собравшись так пышно и оружно в поход за Днестр, они, в случае успеха, воспользовались бы соединением сил своих в одно войско и покарали бы казаков ещё раз так жестоко, как на Солонице. Тогда бы сделался немыслим и невозможен тот шаг, на который решились кияне под прикрытием казацкой силы: ни один православный монах не принял бы посвящения от иерусалимского патриарха, который гостил в это время в Киеве, и самая мысль об этом, от кого бы ни исходил почин, осталась бы немой. Отстранение Запорожского Войска от похода в Волощину прямо указывало, что паны решились настоять на Раставицкой комиссии. Казакам надобно было что-нибудь думать, треба було щось думати. Им предстояло разрешить тот же вопрос, который столько раз представлялся республике противоположной, — вопрос: быть, или не быть? Так как через пять лет, уже по смерти Сагайдачного они поставили его между своим войском и боевой шляхтой, то нельзя предположить, чтобы тревожная мысль о своём положении не занимала уже и в 1620 году седых чубов между запорожцами. Но вдруг разнеслась весть о цоцорской трагедии. Эта трагедия открыла, очистила казацкий горизонт от застилавших его туч и открыла перед ними самую светлую перспективу. Они почувствовали себя силой, преобладающей в отрозненной Руси, и не только сами это сознали, но к тому же сознанию пришли и все благочестивые кияне: все церковные братчики, все мещанские цехи, все черноризцы, державшиеся до сих пор — надо сказать к их чести — в стороне от казачества.