Так стояли вещи в казацкой республике непосредственно за смертью Сагайдачного, но при нём было сравнительно тихо на Украине. «Конашевич», сказано в одной украинской летописи позднейшего времени, «всегда в миру с панами жил». Этим он симпатичнее нашему времени всех прославляемых историками героев казачества. Он жил в миру, и в то же время держал самую радикальную оппозицию польскому праву. Живя в миру, он имел удовольствие видеть, как лубенские недобитки приводили врагов христианства в отчаяние и держали в руках судьбу панской республики. Мир и сам по себе хорошее дело, но когда он сопровождается подобными результатами, тогда он — дело гениальное.
Но что это была за личность, сказавшаяся нам в истории только по пословице: ex ungue leonem? Нельзя ли как-нибудь, каким-нибудь научным приёмом, всмотреться в неё и определить, как проявилась она между казаками, как создалась она в тогдашнем хаотическом порядке вещей, как относилась она к той жизни, которая столь не похожа на нынешнюю? Соберём в уме все данные, подвергнем их критическому анализу.
Грабить московскую землю и молиться на московские церкви, соединение таких идей свойственно людям, задавшимся мыслью о казацкой религиозности. Подобную религиозность имел пожалуй и князь Василий, когда разорял северский край во время печатания в Остроге славянской Библии. Я старался доказать в своём месте, что высшим чувствам христианской гуманности и чистым понятиям о религии неоткуда было взяться у людей, подобных князю Василию: истинная религиозность, эта жизнь жизни человеческой, хранилась, как последняя, готовая погаснуть искра, в обществе иного разряда, и была оживляема в нём только немногими людьми, которые, в развитии духа, в мудрствовании горняя, а не земная, стояли повыше магнатского уровня. Что касается до Сагайдачного, то нам трудно составить точное понятие о характере его христианского благочестия. Он, в качестве казака, провёл всю свою жизнь молча, а церковные дела его незадолго до смерти объясняются влияниями неказацкими. В качестве казака, он мог быть только таким религиантом, какими представлены мной разорители Синопа у Переправы Воинов; казаком же сделался он весьма рано. Это мы видим из того, что безобразные вирши «спудеев» киево-братской школы — из Острожского училища, где он воспитывался, переносят его прямо в Запорожскую Сечь. Совокупность обстоятельств, сопровождавших вступление молодёжи в казаки, заставляет нас думать, что Конашевич-Сагайдачный принадлежал к недоучившимся школьникам. Не все, призванные к просвещению в отрозненной Руси посредством школ, выпивали до дна, «школьную чашу», которую тяжёлая рука тогдашних прецепторов предлагала им в благочестивой ревности к делу науки и религии. Итальянские ribaldi flagitiosi, эти беглецы порядочного общества, возмущавшиеся против средневековой жестокосердой культуры, — на русской невозделанной почве, повторялись обильно, так же как и в Польше. Наука была тогда, без преувеличения, мука, и, если Сагайдачный со школьной скамейки очутился прямо за Порогами, то в этом всего меньше надобно предполагать согласие его отца, матери или опекунов, то есть тех лиц, которые отправили его из родного подгорья на Волынь, — всё равно, как ни один ремесленник, ни один торговец, ни один пырятинский и какой бы то ни было поп не посылал сына или работника в днепровские пустыни и в казацкое товариство: молодёжь бежала в казаки от сурового цехового и школьного режима. Сагайдачный более или менее принадлежал к рыбалтам, о которых так называемые статечные, то есть порядочные, люди отзывались презрительно, и которых вредному влиянию приписывались казацкие буйства. Между тем они-то, эти рыбалты, преимущественно и годились в казаки: их можно было вышколить по-запорожски, выгнать из них всякую городскую дурь, как называли низовцы всё ненужное для войны, для борьбы с неверными, для перенесения голода, жажды и усталости и, как рыбалты были люди письменные, что в те времена было редко и дорого, то из них выходили писаря, есаулы и другая казацкая старшина. При таком начале военной жизни, Сагайдачному было неоткуда набраться того благочестия, которое бы заставляло его лицемерить перед его военным ремеслом, как этого домогаются от казаков наши историки. Религиозное чувство, к которому был способен казак, удовлетворялось пожертвованием на церковь или монастырь, как делали князья варяги, как сделал и Остап Дашкович. Подчас готовы были казаки пошарпать имение отступника православия, как делали наливайковцы, очевидно, под влиянием Наливайкова брата, отца Демяна, который и сам хаживал с ними на добычу благочестия; под иной час не прочь они были утопить в проруби униата, ненавистного их родным и приятелям мещанам, а всего охотнее являли свою ревность к религии на турках, на татарах, а впоследствии, дома, на жидах, соединяя propagandam fidei с хорошей поживою; но дальше этих актов благочестия казаки не ходили: иначе — имя их было бы упомянуто хоть мимоходом в таких важных исторических документах, как «Апокрисис» и послания Иоанна Вишенского.
Интересно, при этом, было бы нам узнать откуда-нибудь, как относились к Иову такие личности, как Сагайдачный и его товарищи по дипломатической части, люди, как видно, полёта высшего? Не должны были они относиться к этому представителю нашей нравственной жизни, иначе, как относилась княгиня Ольга к тем, неведомым нам ловцам человеков, которые пленили её в послушание истинной веры, — как относился Изяслав или, положим, Святослав Ярославич к Феодосию Печерскому, — как относился Остап Дашкович к игумену Никольского монастыря, — как относился владелец Несвижа к Симону Будному, — как относился литовский гетман Ходкевич к бежавшим из Москвы апостолам «немой проповеди», — как относился виленский магнат Евстафий Волович к просвещённому ученику Максима Грека, переводчику Геннадия Схолария, — как, без сомнения, относился сам князь Василий к лицами которые печатали, в его имя Библию, когда он опустошал Северщину, родину героя древней эпопеи русской, и, наконец, — как отнеслась незабвенная Анна Гулевичевна к добродетельному попрошайке, Исаии Купинскому.